Вдруг она воскликнула: «Есть хочу!» и дождалась ответа Ришара, который предложил ей поужинать в одном ресторанчике, совсем рядом.
Они устроились за столиком под навесом, официант подошел взять заказ. Она ела с аппетитом, в то время как он почти ни к чему так и не притронулся. Она раздраженно пыталась добраться до хвоста лангуста, и поскольку ей удавалось справиться с этим с большим трудом, на лице появилась гримаса обиженного ребенка. Он не смог удержаться от смеха. Она тоже засмеялась, и лицо Ришара застыло. Боже, подумал он, в какие-то мгновения она кажется почти счастливой! Это невероятно, несправедливо!
Она, похоже, поняла, почему настроение Лафарга изменилось, и, сделав ему знак склониться поближе, прошептала на ухо:
— Ришар, слушай. Официант, ну вон там, с самого начала ужина просто пожирает меня глазами. Можно было бы устроить попозже…
— Замолчите!
— Ну а что такого? Я иду в туалет, назначаю ему свидание, и потом мы встречаемся в кустах.
Он отшатнулся от нее, и она продолжала шептать уже громче, посмеиваясь:
— Ты что, не хочешь? Ты спрячешься и сможешь за всем наблюдать, я сделаю так, чтобы мы оказались поближе к тебе. Ну посмотри, он просто слюни пускает от желания…
Затянувшись сигаретой, он выпустил дым прямо ей в лицо. Но она все не прекращала говорить:
— Что, нет? В самом деле? Я могу быстренько, просто платье задрать, ты же любил так, вначале.
«Вначале» и вправду Ришар любил привозить Еву в Булонский или Венсенский лес и заставлял ее отдаваться ночным прохожим, наблюдая за ее унижением, спрятавшись поблизости в зарослях. Потом, из страха перед полицейской облавой, которая стала бы для него катастрофой, он снял студию на улице Годо-де-Моруа. С тех пор он заставлял Еву заниматься проституцией регулярно, раза два или три в месяц. Этого было достаточно, чтобы на какое-то время усмирить его ненависть.
— Сегодня, — сказал он, — вы определенно решили быть несносной… Вы почти внушаете мне жалость!
— Я тебе не верю!
Она провоцирует меня, подумал он, она хочет, чтобы я решил, будто она вполне комфортно себя чувствует в этой грязи, в которой я заставляю ее существовать, она хочет, чтобы я поверил, что она находит удовольствие в своем унижении…
Она между тем продолжала игру, позволяя себе время от времени быстрый кокетливый взгляд в сторону официанта, который краснел до ушей.
— Хватит, пошли отсюда! Это уже начинает надоедать. Если вы так хотите мне «доставить удовольствие», завтра вечером я могу организовать вам парочку свиданий или, может, попрошу вас прогуляться по панели.
Ева улыбнулась и взяла его за руку, чтобы скрыть смятение; он-то знал, как тягостны были для нее все эти объятия по установленному тарифу и как она страдала каждый раз, когда он заставлял ее продавать себя: иногда в студии, когда он наблюдал за ней в такие моменты сквозь зеркало без амальгамы, он видел, что глаза ее полны слез, а черты лица искажены затаенной болью. И он ликовал при виде этих страданий, которые были его единственным утешением.
Они вернулись на виллу Везине. Она побежала в парк, быстро разделась и погрузилась в бассейн, крича от радости. Она плескалась в воде, вдохнув воздух и задержав дыхание, погружалась на глубину.
Когда она вышла из бассейна, он укутал ее в большую махровую простыню и стал крепко растирать. Она покорно стояла, глядя на звезды. Потом он проводил ее до самых дверей квартиры, и, как всегда по вечерам, она растянулась на циновке. Он приготовил трубку, набив ее шариками опиума, и протянул ей наркотик.
— Ришар, — прошептала она, — ты и вправду самая большая сволочь на свете…
Он проследил, чтобы она получила свою ежедневную дозу. Ему не было необходимости ее уговаривать и заставлять, она уже давно и сама стала чувствовать потребность…
После жажды пришло чувство голода. К невыносимой сухости в горле, к этим камешкам с острыми краями, раздирающим рот, прибавилась теперь глубокая, сильная боль в животе, крюки, которые выворачивали тебе желудок, раздирали его, тебя не отпускали спазмы и судороги.
Вот уже много дней — ну да, чтобы боль достигла такой силы, нужно, чтобы прошло уже много времени, — вот уже много дней тебе приходилось гнить в этой конуре. Конуре? Ну нет… теперь тебе казалось, что помещение, где тебя держали, являлось достаточно просторным, хотя с уверенностью это было невозможно утверждать. Эхо твоих криков, отскакивающее от стен, глаза, понемногу привыкшие к темноте, почти позволяли тебе «видеть» перегородки тюрьмы.
Текли бесконечные, тягостные часы, а бред не прекращался. Больше не было сил подниматься с этого убогого ложа. Временами вспыхивала ярость против этих цепей, она заставляла тебя кусать металл с дикими звериными завываниями.
Как-то тебе довелось увидеть один фильм, это был документальный фильм об охоте; невозможно было забыть эти кадры с лисицей, чья лапа попала в капкан, — она яростно грызла зубами собственную плоть, выдирала ее клочьями, пока наконец железная ловушка не отпустила ее. И тогда искалеченное животное сумело сбежать.
Но тебе все равно не удалось бы перегрызть ни запястья, ни лодыжки. Хотя они кровоточили, потому что кожа постоянно терлась о жесткий металл. Они были горячими и распухшими. Если бы оставалась еще способность думать, тебя испугала бы возможность гангрены, воспаления или нагноения, которое, начавшись с конечностей, поглотило бы всю твою плоть.
Но если у тебя и оставались какие-то мысли, это были мысли только о воде, о потоке, о дожде, неважно что, лишь бы это можно было пить. Мочиться теперь удавалось с большим трудом; боли в почках при каждом мочеиспускании делались все острее. Словно сильный ожог спускался к низу живота, высвобождая несколько горячих капель. Собственные экскременты засохли коркой на коже.